You are viewing [info]algref's journal

algref

Juicy Fruit.

Одной из диковин, поразивших Моню а Америке был chewing-gum – жевательная резинка. Все в Америке жевали, и это считалось приличным, в отличие от Петербурга, где жевать на людях считалось неприличным. Из всех чудесных реклам Америки, чуинг-гам имел самую роскошную: разноцветные огоньки сплетались в пляшущих человечков на огромных стенах Нью-Йоркских домов.

Электрическая движущаяся реклама, сияющие светом вечерние улицы, вертикальные дома Манхэттена, всё, всё произвело ошеломляющее впечатление на мальчика, приехавшего из провинциального Харбина. Полный сил и любопытства, он влюбился в эту новую жизнь. И чуинг-гам был таким же её элементом , как небоскрёбы, бейсбол, пинат-батер и поп-корн на завтрак, и ломтик грейп-фрута перед обедом.

Вообще-то жуют во всём мире, в Сибири, например, жуют вареную смолу кедра (кстати, неплохая вещь), а китайцы жуют орешки бинлана. Но в Америке жевали с каким-то особым шиком и, можно сказать, фанатизмом. Да и сама американская резинка была чем-то совершенно замечательным! И не вкусом, хоть и великолепным, не ароматом, вызывающим жажду не сходя с места развернуть фант и сунуть жвачку в рот, а своей волшебной способностью вытягиваться в нити, которые можно снова заплести на язык и снова жевать!..

Бахромой тончайших чуинг-гамовых  нитей были затканы все столешницы всех столовок Америки, отчего все столовки Америки походили на стаи медуз…

Небольшой отряд копьеносцев пылил по дороге к станции Томилино, где стоял наш туберкулёзный санаторий. Второклассники бодро шагали по грунтовке от ткацкой фабрики, на которой обнаружили помойку с картонными основаниями нитяных катушек, пригодными для составления копий важнейшие минуты экскурсии!

К колонне нервно подкатила директорская волга: «Где такой-то? К нему тётя из Америки приехала!» небольшая паника, и меня втиснули в бежевое мягкое нутро. Ехать в директорской волге, утонув в кожаных сиденьях мечта каждого человека, но страшно.

Тётя и папа расположились в синем домике директора и, как мне показалось, без смущения. Напротив, как сам я ни был перепуган, но заметил, что собран и напряжен был именно директор. А вы знаете, что за человек – директор детского санатория в Томилино? Он был бритоголов, плотен и страшен, приезжал и уезжал на волге через огромные ворота с колючей проволокой, а утром обходил палаты. (Однажды и я попался, Господи! «Ну что, обдудонился?» Мне не позволили встать, и я лежал на мокрой простыне, а вокруг собрали нашу палату и девочек, да, да, девочек из соседней! Но дети меня не осудили, я видел по глазам, молчали и жалели, и стыдились за взрослых.)  Говорили, по ночам директор с овчаркой стерёг от нас яблони санаторского сада, правда, как выяснилось, чтобы нам же и раздать в конце лета, но мы  не знали, честно! и вредили ему, как могли.

И вот страшного директора смутила моя тётя, маленькая весёлая в завитых кудряшках. Не знаю чем, но она так выделялась, будто занимала всю комнату, даже отца я не сразу заметил, и вовсе не из-за какой-то особенной куртки ... Они оба были совсем другими, не такими, как все люди вокруг, как все, кого я повидал за свои первые десять лет жизни от Охотского моря до реки Днестр. Они были молоды, веселы и свободны внутри себя. Я был очень мал тогда, но увидел и запомнил. И теперь, уже стариком, я вдруг осознал, что, возможно единственным здесь, в этой половине Света, видел отца таким, каким он был тогда - мальчишкой в Америке.

Тётя привезла мне набор настоящих инструментов - пилочку, кусачки, молоточек, даже маленькую механическую дрель -  видно очень дорогой набор в прекрасном ящичке, и пачку чуинг-гама. Даже не пачку, а магазинную упаковку, может быть из тысячи пластинок!

Моя душа, мой мозг, мои представления о мироустройстве не вынесли такого богатства! Я одурел, просто сбрендил. Вместо того, чтобы раздать, раздарить, разугощать эту жвачку, я её спрятал. Даже друзьям я выделял лишь по половине пластинки, сам жевал редко и по нескольку раз одну и туже резинку… А главное - мысль о сокровище поглощала меня больше и больше… передо мною начали заискивать, мне сулили какие-то невиданные коммерческие сделки, богатство плыло в руки…

И отец забрал у меня всю пачку разом. Не помню даже оставил ли мне что на «пожевать»…

На полях.

Заглядвая в американские магазинчики я пытался отыскать для внуков сорт чуинг-гама, так поразившего меня в детстве. Не помня ни названия, ни фирмы, а только чудный запах и неповторимый жёлтый цвет упаковки, я совался во все лавочки, попадавшиеся на пути, и не находил нужного. Как и в случае с бронзовой статуэткой, я не узнавал того, что искал. Поверьте, то было сильным потрясением! В Нью-Йорке имелось всё что угодно, кроме жвачки в жёлтой упаковке. И вот, вернувшись в Россию, я догадался наконец поискать в интернете и увидал картинку той самой удивительной пачки Wrigley's Juicy Fruit. Из описания я узнал, что Juicy Fruit не только самая знаменитая жвачка Америки, но одна из первых, что запах, завороживший меня в детстве, запах лакрицы (которую, я, впрочем, никогда не видел) и что упаковка в 21 веке была изменена для усиления коммерческой привлекательности.

Какое счастье, какое, всё-таки, счастье, что американцы так бережно сохраняют свои жвачки, джинсы, Кадиллаки и стэйки! Благодаря их любви к деталям, мой внук получил всё же представление о том, что доставляло такую чистую радость пятьдесят лет назад мне, его деду, и почти сто лет назад Моне.

И вот странность! Оказывается нынешние американцы резинку практически не жуют. Того характерного, несколько презрительного движения челюстей, которое я наблюдал в фильмах, особенно наших об их жизни, я в Америке не заметил. Не жуют американцы чуинг-гам! За исключением, разве что, чуть ленивых от сознания собственной мощи, наблюдающих мировой порядок из-под лакированного козырька, Нью-Йоркских полицейских.

 
 
algref

Банановые острова.

Моня рассказывал о Гавайских островах.

Выходило, что он прожил там несколько дней и питался исключительно бананами. Бананы вырастали на Гавайях до полуметра длиной, а ананасы объёмом с ведро.

На Гавайских островах жили прекрасные темнокожие девушки в коротеньких цветных юбочках, которые играли на маленьких гавайских гитарах, положив их на колени. Отец до конца жизни обожал гавайскую гитару, ловко имитировал её, скользя расческой по струнам: «Та-у-у, та-у-у, тын-н-нь!» выходило очень музыкально.

Ещё на Гавайях стоят вулканы, покрытые снегом зимою, и ветер у вершин такой силы, что добравшийся туда человек надолго остаётся пригвождённым к оградительной сетке.

И ещё на Гавайях всегда тепло и тёплое голубое море.

В моём магаданском детстве бананов не существовало. Знал я китайские яблоки, ароматные твёрдые и зелёные,  знал мандарины, с дольками всегда холодными, апельсины, кожура которых, если сдавить, давала фонтанчик сока, который вспыхивал на свече … бывало, грыз я сырую картошку не от голода, а так хотелось от чего мама плакала, иногда с Большой земли привозили консервы с кружочками ананасов, но бананы у нас не водились.

В январе 1957 года мы улетали с отцом с Колымы в Москву навсегда. Маме нужно было несколько месяцев доработать «до стажа», и она оставалась в Магадане. Мы летели на Большую землю вдвоём с отцом на «Иле-двенадцать» сначала из Магадана в Хабаровск, а потом дальше прыжками по два часа прыжок, посадка, прыжок, посадка больше суток. Каждые два часа при взлёте и посадке меня выворачивало наизнанку, я учился в первом классе, имея за плечами чуть больше восьми лет.

Бананов я никогда не видел, но я их сразу узнал: бананы стояли в буфете Хабаровского аэропорта ярко-зелёные, похожие на обойму нестрелянных гильз.

«Папа, купи!» «Ты не будешь есть» «Купи!» «В Москве купим, они не зрелые» «Купи!» И он купил. Мы были в начале пути, он знал, что меня ждёт в эти сутки.

Овощи похуже на вкус сырой картошки, а, главное, шкурку приходилось состругивать ножом. Уплачены бешеные деньги: и нельзя ни есть, ни выбросить, ни везти с собой!

Отец не укорил меня. Он присел рядом, расстегнул своё кожаное красивое пальто, надкусил, казалось скрипнувшую дольку, и прикрыл глаза. Наверное, ему не вкусно, я видел, как ходят желваки, он сердится на меня, но я, ведь, не виноват, что бананы – такая гадость! Мне было жаль его. И только теперь я понимаю, мне кажется так, догадываюсь, что его опечалило тогда: он не смог убедить меня, что в мире, кроме серого неба Колымы, холодного моря, в котором мальчику нельзя даже замочить ног, чтоб не заболеть, есть, существует, веет сладостный вольный ветер банановых островов!

Позднее, конечно, и я получил свои бананы, но никак не мог наесться «от пуза». И однажды, когда я объедался, отламывая от обоймы один «стручок» за другим, отец, задумавшись, произнёс: «Когда на Гавайях я остался без единого цента, я трое суток жевал только бананы, они там везде… и мечтал лишь о хлебе…»

На полях.

Кстати, любимая забава Нью-Йоркских шалопаев прошлого века подбросить банановую шкурку под ноги прохожему. Мне, советскому пионеру, такое отношение даже к кожуре банана казалось кощунственным, я не верил! Но как-то вычитал в «Технике молодёжи», что нью-йоркская полиция применила против рабочих демонстрантов новое средство – «Банановую кожуру», скользкое мыло, которое проливала на асфальт в толпе.

 
 
algref

Юнайтед Фрут компании.

Бесконечная вереница грузчиков под страшными мешками на фоне океанского лайнера: «Юнайтед Фрут компании - спрут, опутавший Южную Америку». Так в моём школьном учебнике.

И  представьте себе: где-то в южном порту, может быть в Сан-Франциско или Новом Орлеане бегал по трапам с мешками и ящиками из Вест-Индии Моня – грузчик империи United Fruit Company.

В работе грузчика главное не сила, а владение телом. За первым мешком пойдет второй, третий, сотый, и мышцы должны работать точно, иначе сломаешься.

Грузчик – артельная профессия: тяжесть следует подать и принять. Обычный мешок четыре-пять пудов, то есть килограммов шестьдесят – восемьдесят, и когда работник берёт такой вес, ему помогают и взять груз и уложить в штабель, который бывает много выше человека. И тут важно – приняла ли тебя артель, товарищ ли ты? А не товарищ - уберут из ватаги в два счёта, просто подавая и снимая тяжесть «не с руки», а то и «с натягом», чуть придавив в момент касания, и страшным, но незаметным ударом, выведут из строя надолго, если не навсегда.

Юнайтед Фрут Компани славилась своей потогонной системой – фрукты упаковывались в коробки приблизительно по 15 килограмм, и каждую ты брал, переносил с корабля по нескончаемым трапам и аккуратно укладывал в новый бунт в одиночку. Коробочки с бананами выжимали из человека соки, болело всё, и ночью Моня не отдыхал, а проваливался в кошмар, карабкаясь с грузом на бесконечные штабеля... А ведь после неподъемных мешков засыпал счастливым!

Грузчики всего мира знают свои маленькие радости – распатронить какой-нибудь "бэг", расколоть ящик с дорогими консервами... Тронуть вещи – воровство, но иметь в руках океанский лайнер лучших в мире фруктов и не попользоваться от этой благодати грешно!

В Юнайтед Фрут Компани фрукты при перегрузке сразу сортировались – спелые везти поближе, крепкие – подальше, так что рассечь засапожным ножом гавайский ананас сам Бог велел, мог, ведь, и не доехать. Но, кроме того, у всех фирм заложен в перевозку «процент утруски и усушки» - естественной убыли при транспортировке. Вот этот процент и был добычей артели! «Случайно» зацепить за гвоздь мешок отборнейшего миндаля – удовольствие. А миндаль такой, что в скорлупе свободно пряталась корабельная мышь.

… однажды портовые грузчики сунули в миндалину мышонка, и угостили орешком парня, чем-то не угодившего. Что было? Гонялся с ножом за обидчиками, еле уняли…

Ещё американские грузчики придумали специальный крюк, вроде нашей «фомки», но с длинной ручкой. Этим крюком очень удобно ворочать, подцепив, ящики даже в полтыщи фунтов. Фокус простой: приподняв ящик на грань, уменьшаешь площадь трения, Моня, когда уже закончил механический факультет Индустриального института, мог всё объяснить. Однако грузчики теоретической механики не изучали, но знали горбом - кантовать легче, чем тащить.

Отец всю жизнь гордился тем, что первый профсоюзный билет получил в артели сибирских грузчиков. Кстати, американского крюка сибирские грузчики не знали, более, видно, надеясь на мышцы, и Моня, тогда уже Миша, ставил себе в заслугу обучение новых товарищей этой профессиональной уловке.

Правда, и омские грузчики не остались в долгу. Как в любой ватаге у сибиряков был свой порядок испытания профпригодности: новичка укладывали лицом в землю, а шею придавливали мешком муки, и человек должен был подняться на ноги с мешком, не касаясь земли руками. Представили? Отец говорил – главное, вывернуться под грузом и сесть. Моня обряд инициации прошел, встал, не посрамил грузчиков Сан-Франциско, но в последствии узнал, что трюк с мешком в его артели, кроме него, могли проделать лишь двое.

До старости ваш прадед любил тяжелую работу и с удовольствием в одиночку расставлял мебель в чьей-нибудь квартире с тогдашними стопудовыми диванами и дубовыми шкафами. Потихонечку, подсунув ремень под ножку, приподнимал углы, подкладывал дощечки для скольжения и, накинув ремень на плечо, чуть-чуть оторвав от земли угол, без надрыва передвигал любой груз.

А на фронте однажды случилось так. Из США прибыли запчасти к американской технике по ленд-лизу. Ремонт в боевых условиях – жизненная задача, без него «труба», но специалистов знающих английский, в штабе Литовской стрелковой дивизии не было никого, кроме отца, старшины службы Войскового тех-снабжения (между прочим, должность майорская!).

Старшина получил приказ составить опись деталей, ящики с которыми заполняли два вагона, а для разгрузки ему придали отделение солдат. Но старшина отказался от людей и, заказав какой-то крюк в дивизионной кузне, остался на ночь с вагонами один на один.

К утру ящики с железом полутонные и крошечные стояли на траве по номерам с приложением описи, составленной бисерным отцовским почерком. Не знаю, как вам, но по мне – это подвиг.

На полях. Всю жизнь пытаясь тянуться за отцом, я старался отыскать в себе его свойства. Например, я люблю перетаскивать тяжести, и студентом в одиночку носил сорокалитровую флягу с молоком от фермы три версты по сибирской степи без остановки, перекатывая вес с плеча на плечо. И ни один силач нашего студенческого отряда не мог проделать того же.

А о нынешних грузчиках Америки скажу лишь следующее: в Бостоне случилась нужда погрузиться в автобус с чемоданом более чем в 30 килограмм, и нам объяснили, что грузчики не притронутся к нему, он для них слишком тяжел – профсоюз запрещает.

 
 
algref

Один длинный. Один короткий.

Старинный паровоз сегодня увидеть можно только в немых кинолентах, в которых кавалеры с тросточками подсаживают на ступеньку вагона дам, подбирающих юбки, чтобы обнажить сапожок.  В этих фильмах налитые важностью кондукторы зорко следят за порядком вдоль поезда, но всегда упускают главное: ту-ту-у-у, ту! - из-под колес вдруг бьет пар,  ошпаривая пассажиров,  пространство застилает белое облако, и то что было самОй благопристойностью, превращается на несколько мгновений в хаос. Именно эти золотые мгновения использовали бродяги, чтобы проникнуть в поезд.

Конечно, в вагон мимо кондуктора не проскочишь, но можно было залечь на крыше или скользнуть в подвагонный ящик.

Дело в том, что под вагонами в старину имелись ящики для вспомогательных грузов, размерами как раз для свернувшегося калачиком человека. Проникнув в ящик, можно было с комфортом доехать до следующей станции. Правда,  путешествия в таком "купе" требовали отчаянной сноровки, ведь нужно не только скользнуть в клубах пара между начавшими движение колёсами, но ещё и покинуть ящик за мгновение до остановки, когда поезд, тормозя у перрона, окутывался облаком. Ибо на каждой станции обходчики простукивали колёса поезда, на слух определяя исправность, и проверяли ящики на предмет бесплатных пассажиров. Замешкался – попался, поспешил - угодил под колесо.

Моня проделывал этот трюк неоднократно и пересёк континент Северной Америки от Атлантического до Тихого океана не раз. Он был рожден путешествовать и говорил о себе: "Люди происходят от оседлых, либо кочевых племён. Я - из кочевников." – И до старости утверждал, что только в бегущем вагоне ему спится вполне счастливо.

По Америке он передвигался в особой униформе бродяг тех лет: широкие штаны, распущенные  бахромой по низу, у пояса консервная банка и чистая рубашка. Именно так - рубашка должна быть чистой, как свидетельство о том, что ты не пропащий отпетый тип, но с тобой можно иметь дело, можно впустить, подвезти, дать работу. Штаны, по правилам бродяг "бахромились" специально, они обеспечивали комфорт и свободу поведения в любой ситуации, оставляя возможность расположиться где угодно не думая. А вот для чего нужна консервная банка? По мне - для форсу. Но отец, впрочем, утверждал, что она удобна.

Иногда на поезд можно было вскочить на ходу: на подъёме или повороте, когда состав притормаживал, а последние вагоны исчезали на миг из поля зрения машиниста. Тонкий расчёт и ловкость! Вообще, заскакивать и соскакивать на ходу из вагона или машины Моня умел очень лихо, я видел, но тут ещё фронтовая выучка. Впрочем, он замечал, что в начале ХХ века поезда были устроены более человеколюбиво.

Обойдя и объездив Североамериканские Соединённые штаты поперёк и по диагонали, а Моня купался в озере Мичиган под Чикаго, валил деревья в горах Калифорнии, выходил в море во Флориде, был разбужен в степи Техаса маленьким кактусом, проросшим под ним за ночь, он узнал, что в дороге главное – разговаривать с людьми.

Утверждал, что с собою нужно иметь всё, до иголки, но багажу следует быть небольшим. Готовясь в дорогу, Моня сбрасывал в угол всё подряд, что  могло пригодиться, а затем подробно и не раз перебирал и отбирал действительно нужное, упаковывая укладистую нетяжелую торбу.

Он узнал, что в дороге деньги важнее вещей, а еду в пути всегда можно заработать: работу люди охотнее оплачивают кормёжкой, чем монетой. И непременное условие долгого пути  "НЗ" - неприкосновенный запас – без него в путь отправляться и не думай. Однажды  в каком-то западном штате ему поставили выбор - штраф или тюрьма (что-то он там нарушил), и знающие люди советовали откупиться, как бы ни жалел последних денег: в тюрьму сесть легко, выйти трудно - можно пропасть.

Но главное умение, необходимое в дороге, главное, всё же - умение разговаривать с людьми! Люди поймут и выручат. Редко бывает, чтобы человек бросил человека, умея помочь. Бывает, конечно, но редко. И так везде, в любой земле. Люди помогут, нужно разговаривать.

Однажды мы с отцом пошли в поход. Встали на лыжи в зимние мои каникулы,  кажется, я заканчивал десятый класс, и оправились по Подмосковью без предварительного маршрута: так, куда-то к Оке. Ночевали в деревнях, заваленных снегом по крыши, просто стуча в окошки, такие желтые, такие теплые в ночном морозе!.. просто стучали и просились на ночлег. И разговаривали с людьми. Я видел, что людям с отцом всегда удобно и интересно, и они охотно делились пищей и теплом. Покидая ночлег, отец, если видел нужду в деньгах, платил, или находил другой пристойный способ благодарности: оставлял адрес, приглашал к себе, фотографировал, высылал потом фотографии... Нужно знать, как отплатить человеку за доброе, нужно понимать. Отец понимал.

На полях. Этот паровозный пар я воображал с детства, и почему-то именно в компании Макса Линдера… И ещё странно, но отец никогда не рассказывал о стычках у вагонного ящика,  ведь на выяснения прав отводились между колёсами доли секунды. И не рассказал, зачем, всё-таки, нужна консервная банка у пояса, и не научил меня вскакивать на ходу на подножку вагона… Но вот чему научил – не бояться дороги. И наслаждаться бегущим навстречу пространством. Мы, ведь, с тобой из кочевников!

Да, об Америке, ещё два слова. Мы заканчивали свой лыжный поход в Алексине на Оке. Продрогшими зашли мы в привокзальную столовую: над головой у низкого потолка копоть комбижира смешалась с дымом папирос, а из стаканчиков с горчицей торчали палочки от эскимо омерзительно грязные… Мы сели. Отец грустно посмотрел на фаянсовый стаканчик горчицы и сказал: "Знаешь, Алюха, в Америке в столовых вместо горчицы на столы подают кетчуп". Но я тогда не знал ещё, что такое "кетчуп".

 
 
algref

Оставайся собой.

Моня был драчуном.

Лет в двенадцать-тринадцать, учась в русской гимназии Харбина, он выдумал такую штуку: выскочив в окно и, укрывшись зелёным плащом и маской, налетал на ребятню, сея ужас и панику. Школа бурлила, составлялись компании, устраивались засады, в которых, кстати, он горячо участвовал,  но… «Зелёную маску» так и не поймали.

Драки в Харбине, судя по рассказам прадеда и его друга Фёдора, с которым они снова встретились уже под конец жизни, были чуть ли не основным занятием мальчишек. А Моня и Фёдор, были, естественно, первыми драчунами Харбина, вернее его еврейской общины. Во время Гражданской войны, в то время в России шла гражданская война, в Харбине на Севере Китая обосновалось три общины: русская, в основном белогвардейская, еврейская, в основном сочувствующая красным, и китайская. Как говорил под старость дядя Федя, красные дрались с белыми, а тренировались на китайцах, китайские кули тогда ещё носили косы.

Моня и Федя оба были непобедимы, встретившись однажды выяснить отношения, они, как говориться, «остались при своих», и с той поры сдружились.

Отец нередко рассказывал мне о драках, и особенно о драках американских. Американцы в те времена затевали драку по любому поводу - самый прямой, очевидный и честный путь решения мужских споров. Драка, как правило, начиналась диалогом: «Son of a bitch!» - «Who is the son of a bitch? I am the son of a bitch? Get up, God damn it, I'll show you who is the son of a bitch!» (Я выучил этот диалог слово в слово с младых ногтей!) Вслед за перебранкой засучивались рукава, и зрители выстраивались в ринг. И тут происходило нечто практически невозможное в других землях: зрители не просто следили за дракой, не просто оценивали, кто победил, не просто не позволили бы нечестного удара, но могли остановить бой, если видели, что силы явно неравны, если кто-то из драчунов в очках, калека, очевидно слабее, и тому подобное. И любой зритель (внимание!) мог по желанию заменить одного из дерущихся!

И надо отдать должное, дрался ваш прадед фантастически! Валил с ног одним ударом, это сущая правда. Такого умения уже и нет у мужчин. Сегодня всё какие-то приёмчики, ногами дерутся, покалечить норовят, а так, чтобы выйти к противнику один на один, без оружия, и сбить с ног ударом кулака в честном поединке, такого теперь нет!

Отец вступал в драку сразу, не рассуждая, как только видел подлую несправедливость: когда мужчина бил женщину, или двое нападали на одного. Уже очень пожилым человеком он вдруг приходил домой возбуждённым, помолодевшим, упругим и заявлял: "Я подрался!" - чего уже никак не следовало ожидать от господина в хорошем пальто с портфелем, с седыми висками и в шляпе. (Кстати, шляпу прадед носил шикарно, по-американски!)

И вот в этих правилах чести, в этих драках, отец сформировался, как личность, вырос в мужчину. И сохранял юношеский кодекс чести всю жизнь в самом основании своей натуры.

И пытался научить правилам чести своего сына, то есть меня.

Он говорил мне так: мужчина должен уметь встать и стоять там, где поставлен. И должен оставаться собой в любых обстоятельствах, и в драке тоже. «Оставайся собой, Алюха!» - говорил мне отец.

Как все мальчишки, я любил бороться и возиться, и даже слыл чемпионом в битвах на подушках – распространённом спорте среди больничных пацанов, но драк не любил. И не дрался. Возможно, я слишком много времени провёл в больницах, и у меня просто не было подходящей компании… Отец тревожился обо мне. Он опасался, что испугавшись боли, однажды струсив, я не смогу жить дальше, как не смог бы он сам, и старался уберечь меня от этой муки и позора. Мужчина должен стоять, стоять и всё!

В Москве мы жили на Октябрьских полях – тогдашней окраине, по соседству с посёлком ВИЭМ в шаге от сгоревшего теперь клуба «Октябрь». Этот уголок Москвы был отрезан от города железной дорогой и речкой Таракановкой, забранной нынче в трубы. За железнодорожным мостом располагался "Сокол", который дрался с виэмовскими в колоссальных боях. В этих битвах я, конечно, не участвовал, и вряд ли отец желал видеть меня среди шпаны. Но мне кажется, что его беспокоило, каким чистеньким и послушным я расту. «Умный мальчик!- говорил он мне, когда я валялся на диване с книжкой. – Иди, погуляй!» Я тащился в коридор одеваться, а он отворял наружную дверь и как бы распрямлял мне плечи, чуть подталкивая между лопаток:  «Без синяка не приходи!»

Я слонялся по тёмным улицам Октябрьских полей, и сейчас пустынным, иногда один, иногда в компании, иногда с другом, но чаще один. Драки не водились на моём пути… "Без синяка не приходи!" Как хорошо мне слышен шёпот за дверью, которым мать и бабушка казнили отца за эти слова. Проболтавшись часа два по улицам, я плёлся к дому и, ссутулившись, поднимался на площадку второго этажа. На звонок отец выходил сам, пропускал меня в дом, и его взгляд, полный боли, любви и жалости я помню всю жизнь. Но ни разу, ни единого разу, никогда отец не укорил меня! Он просто ждал, когда я повзрослею и сам наберусь мужества для жизни. Отец молчал. А больше всего на свете я мучился его молчанием!

Конечно, как у всех мальчишек случались и у меня драки, и хотя по большей части приходилось сражаться с несколькими противниками сразу, героем я себя не чувствовал, нет. Но однажды, всё же, состоялся у меня бой с самим Хованским!

Мы только-только переехали на Октябрьские поля с Филей:  вся наша "бранвахта", где отец ещё до войны служил механиком, переселилась из барака в пятиэтажный дом. Хованский - верзила и второгодник, гроза ВИЭМа, был вдвое крупнее любого из нас и всегда в окружении прилипал.

В солнечный сентябрьский денёк я вышел на крыльцо школы, неся на груди чистенький пионерский галстук. Кто это стерпит? И меня подловили тут же на крыльце. Драка прославила моё имя на всю школу, даже среди учителей, ибо с Хованским никто не дрался. В общем-то, и мне надо бы сбежать, но я не смог. Оставайся собой, говорил отец.

И с тех пор меня частенько "правили", подстерегая у школы или по дороге к дому, и я вынужден был пробиваться сквозь строй.

А месяца через два Хованский появился у нас в доме и оказался худым испуганным парнишкой, не огромным и не страшным. Мой папа, став председателем школьного комитета родителей, возился со всей малолетней шпаной района, пытаясь устроить их судьбы.

Но, кроме того, не вмешиваясь, никогда и никого не расспрашивая о наших драках, ни разу даже не упомянув о них, отец защитил меня именно так: взвалив на себя опеку этих, в общем-то брошенных и не очень счастливых детей.

На полях. Удивительно, но современные американцы даже не подозревают о тогдашних правилах драк, да и самой возможности решить спор таким порядком, не обращаясь в полицию, не допускают.

В Нью-Йорке, знакомые просили рассказать меня об отце, и более всех историй их поразил рассказ о драках и законах драки.

Знакомые изумлялись! Ведь сейчас любому американцу, даже младшему школьнику известно, что по каждому поводу должно сразу жаловаться властям: учителю, супервайзеру, полицейскому… Но самому, но руками? Боже упаси! ну и так далее и тому подобное...

А меня учили правилам чести. Научили? Не знаю... Я старался.

 
 
algref

Ступня гоплита.

Моня был красив. И не просто, а как киноактёр, как Марлон Брандо. На любой старой фотографии его мгновенно выделишь: красивое ясное запоминающееся лицо. Но не в том дело… Он был идеально сложен!

Античные греки, желая остаться в веках прекрасными, запечатлели совершенные формы человеческого тела.  Их мраморные воины – гоплиты создавались по божественным лекалам, и даже пальцы ступни гоплита имели особый рисунок. Так вот, видите ли, Моне природой подарена была именно такая идеальная фигура - даже пальцы ступни имели правильную греческую форму.

И Моня не то, чтобы гордился своей фигурой, но как бы ощущал, что она не вполне его собственность, и потому готов был скинуть одежды и демонстрировать сложение тела по первому намёку, по любому поводу, и действительно не имел соперников!.. Друзья, как водится, подшучивали над ним, но восхищались. И девушки, девушки, конечно, старые фотографии не врут!..

Моня узнал об этой особенности своего тела в Нью-Йорке, когда взрослел, от молодых художниц. Он позировал им, даже подрабатывал натурщиком, подружился, сам баловался кистью, и кому-то из их компании послужил моделью для скульптуры Иисуса Христа.

Именно молодые художники посвятили его в тайны пропорций человеческого тела, и именно они обратили его внимание на строение ступни.

Году в шестьдесят четвертом в Белые ночи отец повёз меня в Ленинград встречать сестру Фаню, прилетавшую из Нью-Йорка. Ранним утром мы спускались по безлюдному проспекту от Московского вокзала к далёкой адмиралтейской стреле. Папа заметно волновался: он не видел города больше тридцати лет, с тех пор как вошёл в Советскую Россию из Китая по железнодорожному тоннелю.

Сквозь великолепную арку Генштаба мы вышли на площадь: я умолк, и отец остался довольным мною и местом. Постояв, мы направились к маленьким черным фигуркам в углу площади и, шагнув в колоннаду полированных гигантов, несущих огромный камень, снова замолчали. Атланты были нереально красивы, но важнее другое – среди них человек понимал, что они останутся здесь всегда и никогда не оставят ноши! Напряженные икры  титанов воздвигались на уровне моих глаз, и ступня впечатывалась в гранитный куб.

О той бронзовой статуэтке отец рассказал мне, взглянув как-то на мои мальчишеские ступни. И тогда я узнал, что ношу в себе тайный знак какого-то древнейшего рода, свидетельство того, что стою в нескончаемой цепочке человечества, и это знание помогало мне жить.

На полях. Бронзовую статуэтку Иисуса Христа я представлял себе так ясно, будто держал когда-то в руках. В поисках именно её я и отправился в Нью-Йорк. Казалось: стоит увидать, и сразу узнаю молодого отца! По его рассказам фигурка хранилась в Метрополитен-Музее на 5-й авеню. Дочь по моей просьбе списалась с музеем и получила письмо с двумя репродукциями: среди бронзовых скульптур, приобретённых в 1921 - 1928 годах две действительно изображают молодого человека, мальчика, но ни одна Иисуса Христа. По фотографиям понять нельзя ничего, то есть никакого сходства, и я отправился в Нью-Йорк сам.

Но в Метрополитен-Музее я даже не нашёл зала, в котором могла бы храниться такая скульптура. И не известно - выставлена ли она в экспозиции, спрятана ли в запасниках, и никто не знает, в Метрополитен ли музее эта скульптура вообще…

Я жалел, что не расспросил отца когда-то подробнее: стоял ли он, сидел, бронза ли? Но в детстве не нужны знания - достаточно воображения.

 
 
algref

Медаль чемпиона.

Ваш прадед был чемпионом Нью-Йорка по плаванию среди юношей.

Плавать его научили в Питерской школе Лесгафта лет в десять-одиннадцать. То есть в 1916 или 1917 году, перед самой революцией.

В школе Лесгафта плавать учили на ковриках без воды, на счёт раз, два, три, четыре: поджать ноги по-лягушачьи, выпрямить, с силой соединить – толчок, одновременно руками гребок, руки вперёд, и секунду отдыхаешь. Раз! Два! Три! Четы-ыре. Классический брас.

На коврике и на специальных станках, подвешенными в воздух за грудь, мальчишки учились довольно долго, доводя движения до автоматизма. Раз! Два - три! Четы-ыре. Им было сурово запрещено входить в воду! А не входить в воду, когда ты «почти умеешь плавать», потруднее любой муштры! Наконец курс окончен, и мальчишек выстроили на берегу залива. Плыть вон туда, к буйку, у которого в лодке на волне покачивался учитель. Команда – разом прыгнули в воду. И поплыли! Раз! Два, три, четы-ыре!

Вот этот идеальный брас Моня и привёз в Америку.

В 14 лет, он был рослым и сильным мальчиком, почти юношей, большим драчуном, о чем я ещё расскажу, и плавал так, что от школы был сразу поставлен на городские соревнования, хотя учился в Бронксе совсем недолго.

Первое соревнование Моня выиграл триумфально: «Соперники Грефа покинули бассейн!» - сообщал газетный заголовок. Он прыгнул в воду и проплыл дорожку туда и обратно вдвое быстрее остальных, успевших доплыть лишь к тому борту. Соперники просто вышли из бассейна - поднялись и вышли, разворачиваться и плыть не имело смысла!

Но затем история с соревнованиями пошла наискось: Моня плотно поел перед финальным заплывом – не с кем было посоветоваться - и хотя всех обогнал, но блестящего результата не достиг, и сильно тошнило… Прадед стал чемпионом Нью-Йорка по плаванию среди юношей 1921 или 1922 года и взял золотую медаль. Он показал выдающееся время, и среди женщин был бы рекордсменом США. Какой-то тренер заинтересовался его способностями, но спорт пришлось бросить - надо было работать.

Ибо Моню в скором времени вышибли из школы, не глядя ни на чемпионство, ни на то, что он сделался школьной знаменитостью.

Дело в том, что мальчик отказался встать при подъёме американского флага: в школах США каждое утро поднимали флаг. В те дни, в самом начале жизни СССР, случился какой-то громкий скандал между Советской Россией и Соединёнными Штатам, а Моня приехал из России, о чём никогда не забывал, и считал долгом вступиться за её честь. И не встал на виду всей школы, при подъёме флага США. Директор вызвал бунтаря и сказал приблизительно так: «Я уважаю твои политические взгляды, но в школе оставить не могу». И в четырнадцать лет Моня начал трудовую деятельность чернорабочим на фабрике роялей.

Отец учил меня плавать.

...Когда мы жили в Дефановке на Северном Кавказе (от Джубги в горы через перевал) в своём маленьком доме над рекой, отец учил меня плавать по системе Лесгафта. Я должен был лежать на коврике и повторять движения браса: раз-два-три-четыре! Но я был слишком ленив для систематических занятий и, поупражнявшись кое-как, полез в воду. Да и невозможно запретить купаться ребёнку, когда под горой, прямо под домом, протекала речка. Очень милая и мелкая в жаркие дни, и свирепо рушившая мосты во время дождя в горах. Калитка наша выходила не просто к речке, а к заводи, большой яме, оставшейся на месте дерева, вырванного и унесённого во время дождей. В жару в эту яму втекал и из неё вытекал небольшой ручеёк, журчавший по прогретым камням и очень тёплый. В этой яме с утра до ночи плескались мальчишки, раскачивались на ветках, рушились в воду с брызгами, играли в салки, подныривая и исчезая - все мальчишки нашей станицы, кроме меня. Я был в третьем классе, мне было 9 лет, и я не умел плавать.

Отец выходил из калитки, с завистью смотрел на мальчишек и очень за меня переживал. Дело в том, что я недавно вышел из больницы, где пролежал полгода.

В этой-то яме я научился плавать. Сначала вокруг неё, боясь глубины, а затем уж вдоль и поперёк. И почти не уступал деревенским мальчишкам, которые, играя в салки, выскальзывали прямо из рук, ложась на дно как крокодилы. Но классическим брасом так и не овладел.

Отец стоял надо мною, когда мы оставались одни, пытаясь дать советы - но я конечно не слушал. Подтрунивал: я мог проплыть десять метров вокруг ямы, но три поперёк боялся. И ещё он учил меня нырять, но так и не научил. Жалел.

Сам же он нырял восхитительно: разбегался два-три шага и подпрыгивал вверх, зависая в воздухе с разведёнными руками, вытягивался в струну и без брызг входил в воду. Причём вот так с разбега мог нырнуть головой вниз в очень мелкую воду, и выскальзывал между людьми, стоявшими по пояс, никогда не задевая дна. И проделывал этот трюк в шестьдесят лет.

А теперь вы спросите меня: дед, а где же медаль? Та самая, золотая? Где она? И меня этот вопрос волновал мальчишкой – где теперь Золотая медаль? Но отец ответить не мог. Утратил в скитаниях. Теперь же я понимаю - он просто её не ценил. Жизнь светилась впереди разноцветными огоньками, и казалось – где-то там ожидает много медалей и побед…

На полях. Чтобы закончить рассказ о плавании, надо бы рассказать о Madison Square Garden, который я так и не нашёл на Madison Avenue. В моём воображении Медисон сквер гарден - был огромным дворцом, в котором пел Шаляпин и одновременно, почему-то проводились соревнования по плаванию. Так я помню с самого детства. Но улица Медисон авеню, по которой я шёл утром на юг к океану, заканчивалась не дворцом, а небольшим сквером, Медисон-парком, в котором белки бегали по дорожкам и заглядывали в мусорные баки, прохожие спешили на службу по мокрому асфальту с кофе в руках, и садовник большими граблями аккуратно наводил полоски по песку детской площадки. Говорят, дворец Медисон-сквер-гарден перенесли куда-то на север города. Но я туда не поехал. Я искал старые деревья и читал таблички на скамейках - в Нью-Йорке многие скамейки отмечены медными табличками с именем попечителя. И как же мне захотелось взять какую-нибудь скамейку этого Медисон-скверика под опеку (там были ещё, оставались скамеечки без имён!) и поставить на ней табличку: "На этом месте в 1921 году один мальчик из России выиграл чемпионат города Нью-Йорка по плаванию."

Я погулял ещё немного по скверу, сделал снимок столетнего дерева и пошёл назад, на Север по 5-й авеню...

 
 
algref

Посвящаю внукам.

-С чего начать, Федя?

-Начни «про лягушку…»

(Диалог)

Библиографическая карточка публичной библиотеки.

Однажды ваш прадед мальчик Моня пошёл в публичную библиотеку Нью-Йорка на Манхеттене почитать книжки в русском отделе.

Прадед нашёл зал с русскими книгами, снял с полки томик Аркадия Аверченко и начал читать рассказы. Смешные истории Аверченко он помнил ещё по Петербургу, когда жил там до Революции, и помнил, что все веселились и пересказывали анекдоты Аверченко друг другу.

Читая Аверченко, Моня прыснул один раз, другой, и уже не мог сдержаться. В зал, услышав смех в библиотеке, заглянул человек: у полки с книгами стоял рослый красивый мальчик с книгой в руках.

- Новый знакомый – рассказывал отец дальше - попросил перевести рассказик. Я перевёл: «Папа сбрасывает с дерева яблоки, а сынок собирает их с земли и ест одно за другим. Мальчик спрашивает: «Папа, у яблочек бывают ножки?» - «Нет, милый». - Отвечает с дерева папа. – «Значит, я жабу слопал!»

Через некоторое время вокруг Мони собралась небольшая толпа. Он переводил русского писателя историю за историей, и из русского зала по всей библиотеке города Нью-Йорка разносился громкий хохот.

Когда ваш дед, то есть я, оказался в Нью-Йорке через 90 лет после той истории, я отыскал Публичную библиотеку. Вернее, не отыскал, а случайно на неё наткнулся, бродя по 5-й авеню. И тут же вспомнил рассказ отца.

Было утро, около одиннадцати эй эм, но в огромном зале занималось довольно народу. И слонялась бесцеремонная публика со всего света, слепившая вспышками терпеливых читателей, глазеющая на роскошные потолки, мраморные крутые лестницы, сияющие мониторы на вековых столах.

На втором этаже не миновать зала картотеки, и я нашёл его таким, каким он был сто лет назад. Я сразу почувствовал: вот именно здесь, именно сюда приходил мой отец мальчиком и искал книжки. Да, зал картотеки сохранился точно таким, каким был когда-то, за исключением незначительной мелочи: в нём не было ящиков с карточками! На столах стояли включённые компьютеры.

Я подсел к свободному столику сначала на краешек стула, потом поуверенней и набрал: "Arkady Averchenko".

И мгновенно получил ответ: десяток книжек Аркадия Аверченко разных годов издания. И среди них две книжки 1921 и 1925 годов - как раз того времени, когда отец, мальчик Моня, посещал этот зал.

В центре зала размещалась солидная тёмного дерева конторка библиографа, который явно скучал. Я смотрел на эту старинную конторку и думал, что возможно получить старые формуляры, ведь американцы сохраняют всё. Я был просто уверен, что могу найти карточку с именем отца, который держал в руках, перелистывал одну из этих книжек почти сто лет назад...

Но, видите ли, друзья, я постеснялся. Я не твёрд в английском и побоялся того, что не сумею объяснить библиографу своего желания...

Но всё равно, я был счастлив. Слёзы чуть расфокусировали монитор…  Такой ясный, знак! Такой очевидный и такой счастливо неожиданный привет!

А формуляр и книжку вы уж найдите сами. Ведь надо же и вам что-то делать, когда попадёте в Нью-Йорк город.

На полях. В старину все книжки библиотеки, вернее сказать, описание каждой книжки в библиотеке заносилось на небольшую карточку, которая называлась библиографической. Карточки вкладывались в ящички, ящички вдвигались в невысокие шкафчики, и в больших библиотеках таких шкафчиков накапливались целые коридоры. Это было очень удобным делом: ты находил не книжку, а сначала карточку с номером книжки, и библиограф уже находил для тебя по этому номеру среди океана книг нужную тебе. При этом книжка имеет приклеенный кармашек, в который вкладывается формуляр - полоска бумаги с отметкой - кто и когда брал эту книгу.

Если книжку выдают в руки читателю, то формуляр библиотекарь оставляет себе. Когда книжку возвращают - формуляр вкладывают в кармашек. Если найти этот формуляр, то на нем должно быть имя прадеда с датой.


 
 
algref
07 January 2011 @ 11:19 pm
Я очень редко пишу в ЖЖ и вообще его посещаю.
Но случайно обнаружил новую запись Виктора Шандеровича об антифашистском митинге на Пушкинской площади.
Я написал в комментарии письмо Виктору, но комментарии отключены.
Не знаю, может быть это и неправильно, но я решил опубликовать письмо на своей странице.
Вообще-то, по данному поводу надо бы написать что-то более обстоятельное.
Но жанр ЖЖ иной.
Просто краткая реплика...

Уважаемый Виктор, простите, не знаю отчества.
Я приходил на митинг, организованный Вами на Пушкинской.
Вообще-то на публичные акции я не хожу, но здесь был особый случай, и, кроме того, вы приглашали, так сказать, лично.
В каком-то смысле я был делегирован семьей.
На митинге я не мог присутствовать все его время, я работаю в маленьком театре кукол, надо было спешить на спектакль, и через час я площадь покинул, но за то время, которое я пробыл на площади, знаете, что меня более всего порадовало и огорчило?
Огорчила численность митинга. В Москве, по моим понятиям, площадь должна бы лопнуть! Антифашистский митинг!
А порадовало, как ни странно, поведение милиции. Не знаю, что было дальше, но я видел вполне вменяемые, и я бы сказал, сочувственные лица. Не знаю, кто-нибудь похвалил ли милицию за работу, но мне показалось, что с милицией можно и нужно разговаривать. Нельзя их все время унижать. Там, ведь, молодые ребята. Сделал хорошо, надо поблагодарить.
Я-то сам старик, пенсионер... у меня под окнами их какой-то колледж. Симпатии ребятишки, которые курят у моего подъезда, не вызывают, шпана, но с ними надо разговаривать. А на митинге я видел открытые лица...
Правда, то, что они учинили через неделю!.. Ну что тут скажешь?
Уважаемый Виктор, я намеревался написать еще что-то, но не уверен, что моя записка дойдет до вас. Вы, ведь, комментарий отключили. Что правильно. Ежели ответите, то хотел бы обсудить с вами одну идею.
Ваш Александр Греф.
 
 
algref

… Как-то, а с Ирой мы были знакомы уже продолжительное время, я осмелился попросить ее расписать новый вертепный ящик.

Она отнекивалась тем, что объемных вещей никогда не расписывала и вообще не представляет каким должен быть Вертеп. Рождественский вертеп – это такой красивый шкапчик, говорил я.  Расписывается не по канону, такого нет, а так от души для праздника! Обычно мастеровые писали либо орнамент, либо библейские сцены: рай, ад, избиение младенцев, волхвов…  Но ничего этого не надо! Нужно вот что… Представь, ты сидишь в жарко натопленной горнице у печки и ждешь вертепщиков, ты маленькая еще, усидеть трудно, выглядываешь в замороженное окошко, прислушиваешься к песням у соседних дворов… и вот оно – скрип снега на крыльце, громкие радостные голоса, ты бросаешься с лавки к дверям и…  вносят вместе с паром с мороза расписанный, как чудный ларец, вертеп! И самое главное, видишь ли, говорил я, вертеп освещается свечами, и написать все это нужно так, чтобы создалось ощущение, будто он светится сам!

Удивительно, но мои невнятные объяснения вдохновили Ирину - она взяла сколоченный мною ящик к себе в мастерскую. Месяца через три Ира привезла в наш театр готовую работу. Заметно волновалась. Привезла на своей новой красной праздничной машине, которая так нравилась и ей самой и всем, кто ее видел. Той самой машине.

Мы раскрыли вертеп…

…будто тихонечко, когда все спят, продышал окошечко в оледеневшем стекле и увидел ночную церковь с погашенными уже огнями… тихо… и Все ждет праздника! А в доме жарко! Красными цветами расписана беленая печь! Или, может быть, кто-то заглянул с улицы в натопленный и праздничный дом?  Чудно, расписаны были и наружные боковины ящика и даже тыльная сторона. Когда закрывались дверцы вертепа, то ты оказывался на улице, все та же в снегу вдали церковь, и ночное Рождественское небо!

Этот вертеп ездит с нами и по России и по миру. И везде, где хотят услышать, рассказывает и о чудесном нашем морозном празднике Рождества, и об удивительном художнике Ирине Баклановой!